26.3.15

book: status anxiety by alain de botton

Слово снобизм впервые появилось в Англии в зо-х годах XIX века. Утверждают, что оно возникло из обычая, существовавшего во многих колледжах Оксфорда и Кембриджа: якобы в экзаменационных листах после фамилий студентов-простолюдинов там писали sine nobilitate (неблагородного происхождения), дабы отличать их от титулованных собратьев. Первоначально снобом называли человека, не обладающего высоким статусом, но вскоре это слово приобрело современный, почти противоположный, смысл и стало обозначать того, кого возмущает отсутствие высокого статуса у других. Было также понятно, что термин этот уничижительный и подразумевает дискриминацию, которую говорящий находит зазорной и достойной осмеяния. В своей “Книге снобов” (1848), пионерском исследовании на эту тему, Уильям Теккерей писал, что за двадцать пять лет снобизм “распространился по всей Англии, наподобие железных дорог; снобы стали известны и получили признание во всей империи, где, как мне говорили, никогда не заходит солнце”

Причина такой ущербности общественного мнения состоит в том, что люди, как правило, не хотят подвергать свои мысли строгому анализу, предпочитая чувства, интуицию и традицию. “Можно побиться об заклад, что любое ходячее мнение, любая общепризнанная условность глупы: в противном случае они не были бы общепризнанны”, — писал Шамфор, добавляя, что “так называемое общественное благоразумие на самом деле есть обычно не что иное, как общественное неразумие, страдающее упрощениями и алогичностью, предвзятостью и отсутствием глубины. И во Франции, и в других странах самые нелепые обычаи, самые смешные условности пребывают под защитой двух слов:‘Так принято’. Именно этими словами отвечает готтентот на вопрос европейцев, зачем он ест саранчу и пожирает кишащих на нем паразитов. Он тоже говорит: ‘Так принято’”.

У трезвого взгляда на человечество, при всех очевидных достоинствах, есть один изъян: мы можем растерять большую часть друзей. Шамбор, собрат Шопенгауэра по философской мизантропии, ясно видел эту проблему:
 Когда человек принимает решение вести дружбу лишь с теми людьми, которые хотят и могут общаться с ним в согласии с требованиями нравственности, добродетели, разума и правды, а приличия, уловки тщеславия и этикет рассматривают лишь как условности цивилизованного общества, — когда, повторяю, человек принимает такое решение (а это неизбежно, если только он не глуп, не слаб и не подл), он быстро убеждается, что остался почти в полном одиночестве. Шопенгауэр не страшился такого исхода.
“На свете только и есть выбор, что между одиночеством и пошлостью”, — указывал он и советовал учить юношество “переносить одиночество”, ибо необщительность есть признак высоких нравственных достоинств. По счастью, считал Шопенгауэр, всякий разумный человек, поживший и поработавший среди людей, “питает не больше склонности к тому, чтобы вступать в общение с другими, чем педагог к тому, чтобы вмешиваться в шумную игру детей”. Таким образом, решение избегать общества не обязательно проистекает из нелюдимости — возможно, причина в том, что дружить не с кем. Циники — те же идеалисты, просто с непомерно высокими запросами. Или, словами Шамфора: О людях, живущих уединенно, порою говорят: “Они не любят общества”. Во многих случаях это все равно что сказать о ком-нибудь: “Он не любит гулять”, — на том лишь основании, что человек не склонен бродить ночью среди разбойничьих вертепов.

В “Поэтике” (ок. 350 до н. э.) Аристотель попытался определить суть трагедии.
>Он утверждал, что в ней должен быть один центральный персонаж, а действие должно развиваться в относительно короткий промежуток времени, причем (что неудивительно) не от невзгод к счастью, а наоборот — от счастья к невзгодам. Однако имелись и два более важных требования. Трагический герой должен быть не чрезмерно добродетельным и не чрезмерно порочным — обычным в нравственном смысле человеком, с которым зрителям нетрудно себя отождествить. Пусть он обладает набором хороших качеств и какими-либо недостатками, скажем, большим самомнением, гневливостью или порывистостью. Дальше он совершит впечатляющий промах — не из откровенно дурных побуждений, а из-за того, что Аристотель по-гречески называл гамартия — трагической ошибки, временного ослепления, неведения либо эмоционального срыва. Промах повлечет за собой ужаснейшую перипетию, то есть коренную перемену, в ходе которой герой утратит всё, что ему дорого, и, почти наверняка, жизнь. Естественная реакция на такое развитие событий — жалость к герою и страх за себя, возникающий из нашего с ним самоотождествления. Трагедия учит нас не переоценивать собственную способность избегать несчастий и одновременно подталкивает к сочувствию тем, с кем они случаются. Мы должны выйти из театра с намерением никогда больше не отзываться о падших с высокомерием и презрением.

Изменение статуса женщины в западном обществе на протяжении XX века — вероятно, самый яркий пример успеха такого рода, а то, что многие представительницы женского пола ощутили себя вправе требовать иного положения вещей, позволяет лучше понять, как именно рождается политическое сознание. Вирджиния Вулф начала эссе “Своя комната” с того, как однажды осенью посетила Кембриджский университет и зашла в библиотеку Тринити-колледжа: ей надо было свериться с рукописями “Люсидаса” Мильтона и “Истории Генри Эсмонда” Теккерея. Впрочем, не успела она переступить порог, как появился “расстроенный, седовласый, добрый джентльмен” и “тихим голосом выразил сожаление, что дамы допускаются в библиотеку лишь в сопровождении члена колледжа, либо по предъявлении рекомендательного письма”. Таким образом Вирджиния Вулф столкнулась с одним из главных положений, на котором зиждется дискриминация женщин: отсутствием равных с мужчинами прав на высшее образование. Многие женщины на месте Вирджинии Вулф оскорбились бы, но мало кто ответил бы на обиду политически. Куда естественней было счесть, что всему виною они сами, или Бог, или природа. В конце концов, у женщин никогда не было равных с мужчинами прав на образование. Разве самые влиятельные английские врачи и политики не говорят, что мозг у женщин менее развит по причине меньших размеров черепа? Так какое право имеет одна-единственная женщина усомниться в мотивах джентльмена, выставившего ее из библиотеки, особенно если тот был вежлив и сопроводил отказ извинениями? Однако Вулф не поддалась на такие доводы. Она выполнила главный политический маневр — вместо того чтобы спросить себя: “В чем мой недостаток, если меня не пускают в библиотеку?”, она задала совсем другой вопрос: “В чем недостаток библиотечных служителей, если они меня не впускают?” Если установления естественны, то в страданиях либо никто не виноват, либо виновата страдающая сторона. Но политический подход позволяет предположить, что беда в идеях, а не в наших особенностях. Вместо того чтобы гадать, что в нас неправильно (пол, цвет кожи, отсутствие денег), этот подход призывает задать вопрос: “Что неправильно, несправедливо или нелогично в обществе, которое нас отвергает?”, — не вследствие уверенности в собственной непогрешимости (такова позиция тех, для кого политический радикализм — средство избежать самокритики), но вследствие понимания, что институции и законы безумнее и пристрастнее, нежели принято считать. По пути в кембриджскую гостиницу Вулф мысленно перешла от своей личной обиды к размышлениям о положении женщин вообще: “Я думала о том, как влияют на разум богатство и бедность, думала о достатке и уверенности одного пола, скудости и незащищенности другого”. Вулф усомнилась в том идеале, к которому была приучена с детства: женщина всегда “исключительно мила и крайне самоотверженна. Она в совершенстве овладевает трудным искусством семейной жизни. Она каждодневно жертвует собой. Если на обед курица, она берет кусок, на который никто не претендует. Если в комнате дует, она садится на сквозняке — короче, она так устроена, что у нее нет своих мыслей и желаний, она живет мыслями и желаниями других”. По возвращении в Лондон возникли новые вопросы: “Почему мужчины пьют вино, а женщины — воду? Почему один пол процветает, а другой — бедствует?” Чтобы разделить личное и случайное, Вулф отправилась в Британскую публичную библиотеку (куда женщин допускали уже два десятилетия) и принялась изучать отношение мужчин к женщинам в прошедшие века. Она обнаружила череду диких предрассудков и поверхностных мнений, высказанных священниками, философами и учеными. Господь сотворил женщин низшими существами, они по самой своей природе неспособны править или вести дела, слишком слабы, чтобы работать врачами, а во время месячных не могут сладить с техникой или сохранять беспристрастность во время судебных слушаний. И за всеми этими обвинениями Вулф увидела главную причину: деньги. Женщины менее свободны, в том числе и духовно, потому что не располагают собственным доходом. “Женщины были нищими не только два последних столетия, а от начала времен. Они не имели даже той духовной свободы, какая была у сыновей афинских рабов”. Эссе Вулф заканчивается конкретным политическим требованием: женщине нужно не только уважение, но и равный доступ к образованию, доход в пятьсот фунтов годовых и своя комната.

Геродот пишет, что в Египте существовал обычай: под конец пира, когда веселье было в самом разгаре, в зал входили слуги, неся на носилках скелет. Увы, историк не объясняет, какое действие мысль о смерти должна была оказать на пирующих: принимались ли они веселиться с удвоенной силой, памятуя о скоротечности жизни, или расходились по домам, посерьезнев? Вероятно, мысль о смерти толкает нас к тому, что для нас особенно важно, будь то бражничество на берегу Нила, написание книги или зарабатывание денег, и одновременно заставляет меньше думать о мнении окружающих — в конце концов, они вместо нас не умрут. Мысль о неизбежной кончине может направить нас к тому образу жизни, к которому мы стремимся душой. На этом тезисе основана знаменитая поэтическая попытка Эндрю Марвелла заманить юную особу в постель стихами, в которых говорилось не только о ее красоте и его верности, но и о куда менее романтическом обстоятельстве: скоро их обоих не станет. Очевидно, героиня стихотворения “Застенчивой возлюбленной” (1681) не смела отдаться страсти из страха перед общественным порицанием, и Марвелл рассчитывал, что призрак смерти заставит ее отбросить страх и дать волю чувствам. Ее стыдливость не была бы преступной, писал Марвелл, если бы не следующее обстоятельство: Но за спиною все слышней Гром крыльев колесницы Дней. А впереди, пугая взгляд, Пустыни Вечности лежат… Могилы — неплохой приют, Но там обняться не дают.

No comments:

Post a Comment