10.6.16

book: Stoner by John Edward Williams

/
— Господа, вы размышляли когда-нибудь о том, какова истинная суть университета? Мистер Стоунер? Мистер Финч?
Улыбаясь, оба покачали головой.
— Конечно же не размышляли. Наш Стоунер, мне думается, видит в нем огромное хранилище, подобное библиотеке или публичному дому, куда люди приходят по своему желанию за тем, чего им недостает, где все трудятся сообща, как пчелы в улье. Истина, Добро, Красота. Все это тут, за углом, в следующем проходе; все это найдется в следующей книге, в той, что ты еще не прочел, или на следующем стеллаже, до которого ты еще не добрался. Но доберешься в один прекрасный день. И когда это случится… когда это случится…
Он смотрел на яйцо еще секунду-другую, а потом откусил от него большой кусок и повернулся к Стоунеру, энергично жуя и блестя темными глазами.
Стоунер смущенно улыбнулся, а Финч громко расхохотался и хлопнул рукой по столу:
— Как он тебя, Билл, а? Как он тебя!
Мастерс пожевал еще чуть-чуть, проглотил и перевел взгляд на Финча.
— А ты, Финч? Какая у тебя идея? — Он поднял руку. — Ты, конечно, скажешь, что не думал об этом. Но ты думал, думал. Под этой маской грубоватой сердечности таится простой практический ум. Ты смотришь на университет как на источник пользы. Пользы для мира в целом, конечно, но, по счастливой случайности, и для тебя лично. Ты смотришь на него как на этакий духовный рыбий жир, который ты прописываешь маленьким сволочам каждую осень, чтобы провести их через очередную зиму; ты добродушный старый доктор, который гладит их по головке и не за бывает класть в карман плату за визит.
Финч снова расхохотался и покачал головой:
— Ну, Дэйв, сегодня ты в ударе…
Мастерс положил в рот остаток яйца, удовлетворенно его сжевал и запил большим глотком пива.
— Но вы оба ошибаетесь, — сказал он. — Это ни то ни другое, это приют или — как теперь говорят? — пансионат. Для немощных, престарелых, неудовлетворенных, для всяческих недотеп. Если взглянуть на нашу троицу — мы и есть университет. Чужой человек не сообразит, что между нами общего, но мы-то знаем, разве не так? Хорошо знаем.

//
Не прошло и месяца, как он понял, что его брак неудачен; не прошло и года, как он перестал надеяться на улучшение. Он научился молчать и сдерживать проявления любви. Если он говорил ей что-то нежное или ласково к ней прикасался, она отворачивалась, уходила в себя, делалась бессловесно-терпеливой и не один день потом доводила себя до новых пределов изнеможения. Из молчаливого упрямства, свойственного им обоим, они продолжали спать в одной кровати; порой ночью во сне она бессознательно придвигалась к нему. И тогда иной раз его трезвое знание и решимость отказа отступали и он давал своей любви волю. Если это будило Эдит по-настоящему, она напрягалась, деревенела, знакомым движением отворачивала лицо и зарывала голову в подушку, терпя насилие; в таких случаях Стоунер старался сделать все побыстрее, ненавидя себя за спешку и сожалея о вспышке страсти. Иногда же, не так часто, она оставалась полусонной; тогда она была расслаблена и только бормотала что-то невнятное, то ли протестуя, то ли удивляясь. Он начал в глубине души делать ставку на эти редкие и непредсказуемые моменты, ибо в непротивлении забытья мог, обманывая себя, видеть намек на взаимность.

///
Однажды после вечерних занятий он пришел в свой кабинет, сел за стол, открыл книгу и попытался читать. Стояла зима, и целый день шел снег, поэтому снаружи повсюду расстилалась мягкая белизна. В кабинете было жарко, душно; он открыл окно, чтобы впустить свежий воздух. Он дышал глубоко и, отвлекшись от книги, позволил взгляду блуждать по белому простору кампуса. Поддавшись внезапному побуждению, погасил настольную лампу и остался в темноте натопленного кабинета; холодный воздух наполнял его легкие; он, сидя за столом, наклонился к открытому окну. Тишина зимнего вечера была слышна ему, он каким-то образом, казалось, воспринимал звуки, поглощенные нежной, утонченно-многоклеточной снеговой субстанцией. Ничто не двигалось по этому снегу; Стоунера манил мертвый пейзаж, он словно бы вбирал в себя его сознание, как вбирал звуки из воздуха, упрятывая их под мягкий белый покров. Стоунер чувствовал, как его тянет наружу, в белизну, которая простиралась, сколько хватал глаз, и была частью тьмы, откуда она светила, тьмы ночного безоблачного неба, лишенного высоты и глубины. На какой-то миг ему почудилось, будто он покинул собственное тело, неподвижно сидящее перед окном; почудилось, будто он, летя в вышине, видит все — заснеженный простор, деревья, высокие колонны, ночное звездное небо — из дальнего далека, видит уменьшенным до ничтожных размеров. Но тут сзади щелкнул радиатор. Он пошевелился, и окружающее снова сделалось каким было. С облегчением и странной неохотой он опять зажег лампу. Потом положил в портфель книгу и кое-какие бумаги, вышел из кабинета, прошел темными коридорами и покинул Джесси-Холл через широкую двойную заднюю дверь. Он медленно направился домой, слыша каждый свой приглушенно-громкий скрипучий шаг по сухому снегу.

////
Желания умирать он не испытывал; но после отъезда Грейс случались минуты, когда он смотрел вперед с нетерпением, как если бы ему предстояло не особенно желанное, но необходимое путешествие. И, как у всякого перед дальней поездкой, у него было чувство, что надо успеть до нее многое сделать; но он не мог сообразить, что именно.

7.3.16

book: The Сompromise by Sergei Dovlatov

/
 К Мите Кленскому приехала гостья из Двинска. Я даже не знаю, что она имела в виду. Есть такие молодые женщины, не то чтобы порочные, развратные, нет, а, как бы это лучше выразиться, — беспечные. Их жизнь — сплошное действие. За нагромождением поступков едва угадывается душа. С чудовищными усилиями, ценою всяких жертв обзаводятся, например, девушки импортными сапогами. Трудно представить, как много времени и сил это отнимает. А потом — демонстрация импортных сапог. Бесчисленные компании, танцы или просто — от универмага до ратуши, мимо сияющих витрин. Иногда сапоги темнеют около вашей кровати: массивные подошвы, надломленные голенища. И не какой-то жуткий разврат. Просто девушки не замужем. Выпили, автобусы не ходят, такси не поймать. И хозяин такой симпатичный. В доме три иконы, автограф Магомаева, эстампы, Коул Портер… По вечерам девушки танцуют, а днем работают. И неплохо работают. А в гости ходят к интересным людям. К журналистам, например…

//
Стала она врать. Я в таких случаях молчу — пусть. Бескорыстное вранье — это не ложь, это поэзия. 

///
Изображение Ленина — обязательная принадлежность всякого номенклатурного кабинета. Я знал единственное исключение, да и то частичное. У меня был приятель Авдеев. Ответственный секретарь молодежной газеты. У него был отец, провинциальный актер из Луганска. Годами играл Ленина в своем драмтеатре. Так Авдеев ловко вышел из положения. Укрепил над столом громадный фотоснимок — папа в роли Ильича. Вроде не придраться — как бы и Ленин, а все-таки — папа…

////
Цуриков подвел нас к ребятам и сказал:
— Надеюсь, вы поладите.
Хотя публика у нас тут довольно своеобразная. Олежка, например, буддист. Последователь школы «дзен». Ищет успокоения в монастыре собственного духа… Худ — живописец, левое крыло мирового авангарда. Работает в традициях метафизического синтетизма. Рисует преимущественно тару — ящики, банки, чехлы…
— Цикл называется «Мертвые истины», — шепотом пояснил Худ, багровый от смущения. Цуриков продолжал:
— Ну, а я — человек простой. Занимаюсь в свободные дни теорией музыки. Кстати, что вы думаете о политональных наложениях у Бриттена?
До этого Буш молчал. Но тут его лицо внезапно исказилось. Он коротко и твердо произнес: — Идем отсюда!
Цуриков и его коллеги растерянно глядели нам вслед.
Мы вышли на улицу. Буш разразился гневным монологом:
— Это не котельная! Это, извини меня, какая-то Сорбонна!.. Я мечтал погрузиться в гущу народной жизни. Окрепнуть морально и физически. Припасть к живительным истокам… А тут?! Какие-то дзенбуддисты с метафизиками! Какие-то блядские политональные наложения! Короче, поехали домой!..

book: The Unbearable Lightness of Being by Milan Kundera


/
Недавно я поймал себя на необъяснимом ощущении: листая книгу о Гитлере, я растрогался при виде некоторых фотографий, они напомнили мне годы моего детства; я прожил его в войну; многие мои родственники погибли в гитлеровских концлагерях; но что была их смерть по сравнению с тем, что фотография Гитлера напомнила мне об ушедшем времени моей жизни, о времени, которое не повторится?
Это примирение с Гитлером вскрывает глубокую нравственную извращенность мира, по сути своей основанного на несуществовании возвращения, ибо в этом мире все наперед прощено и, стало быть, все цинично дозволено.

//
Томаш говорил себе: быть в близких отношениях с женщиной и спать с женщиной — две страсти не только различные, но едва ли не противоположные. Любовь проявляется не в желании совокупления (это желание распространяется на несчетное количество женщин), но в желании совместного сна (это желание ограничивается лишь одной женщиной).

///
Он расплатился, вышел из ресторана и стал прохаживаться по улицам, исполненный меланхолии, которая становилась все более и более прекрасной. Позади было семь лет жизни с Терезой, и теперь он убеждался, что те годы в воспоминаниях были прекрасней, чем когда он проживал их в действительности.
Любовь между ним и Терезой была прелестна, но утомительна: он постоянно должен был что-то утаивать, маскировать, изображать, исправлять, поддерживать в ней хорошее настроение, утешать, непрерывно доказывать свою любовь, быть подсудным ее ревности, ее страданиям, ее снам, чувствовать себя виноватым, оправдываться и извиняться. Это напряжение теперь исчезло, а красота осталась.
Суббота клонилась к вечеру, он впервые прогуливался по Цюриху один и вдыхал аромат своей свободы. За углом каждой улицы таилось приключение. Будущее вновь стало тайной. Опять вернулась холостяцкая жизнь, жизнь, которая, как он некогда думал, была ему предначертана; лишь в ней он может оставаться воистину самим собой.
Вот уже семь лет он был привязан к Терезе, ее глаза следили за каждым его шагом. Было так, словно она привязала к его лодыжкам железные гири. А теперь неожиданно его шаг стал гораздо легче. Он чуть не парил в воздухе. Он оказался в магическом поле Парменида: он наслаждался сладкой легкостью бытия.

////
Она стремилась сквозь свое тело увидеть себя. Поэтому так часто останавливалась перед зеркалом. А поскольку боялась, чтобы при этом ее не застигла мать, каждый любопытный взгляд в зеркало носил характер тайного порока.
К зеркалу влекло ее не тщеславие, а удивление тому, что она видит свое «я». Она забывала, что смотрит на приборную панель телесных механизмов. Ей казалось, что она видит свою душу, которая позволяет ей познать себя в чертах лица. Она забывала, что нос — это всего лишь оконечность трубочки для подачи воздуха в легкие. Она видела в нем верное отображение своего характера.
Она смотрела на себя долго и подчас огорчалась, видя на своем лице черты матери. Но тем настойчивее она смотрела на себя и старалась усилием воли отвлечься от материнского облика, вычеркнуть его начисто, дабы в ее лице оставалось лишь то, что представляло ее самое. Когда ей это удавалось, наступала минута опьянения: душа выступала на поверхность тела, как если бы войско, вырвавшись из трюма, заполонило всю палубу, замахало руками небу и ликующе запело.

/////
Наша каждодневная жизнь подвергается обстрелу случайностями, точнее сказать, случайными встречами людей и событий, называемыми совпадениями. «Со-впадение» означает, что два неожиданных события происходят в одно и то же время, что они сталкиваются: Томаш появляется в ресторане и в то же время звучит музыка Бетховена. Огромное множество таких совпадений человек не замечает вовсе. Если бы в ресторане за столом вместо Томаша сидел местный мясник, Тереза не осознала бы, что по радио звучит Бетховен (хотя встреча Бетховена и мясника тоже любопытное совпадение). Зарождающаяся любовь, однако, обострила в ней чувство красоты, и этой музыки она уже никогда не забудет. Всякий раз, когда услышит ее, она растрогается. Все, что будет происходить в эту минуту вокруг нее, озарится этой музыкой и станет прекрасным.
В начале того романа, который Тереза держала под мышкой, когда пришла к Томашу, Анна встречается с Вронским при странных обстоятельствах. Она на перроне, где только что кто-то попал под поезд. В конце романа бросается под поезд Анна. Эта симметрическая композиция, в которой возникает одинаковый мотив в начале и в конце романа, может вам показаться слишком «романной». Да, могу согласиться, однако при условии, что слово «романный» вы будете понимать отнюдь не как «выдуманный», «искусственный», «непохожий на жизнь». Ибо именно так и компонуются человеческие жизни.
Они скомпонованы так же, как музыкальное сочинение. Человек, ведомый чувством красоты, превращает случайное событие (музыку Бетховена, смерть на вокзале) в мотив, который навсегда останется в композиции его жизни. Он возвращается к нему, повторяет его, изменяет, развивает, как композитор — тему своей сонаты. Ведь могла же Анна покончить с собой каким-то иным способом! Но мотив вокзала и смерти, этот незабвенный мотив, связанный с рождением любви, притягивал ее своей мрачной красотой и в минуты отчаяния. Сам того не ведая, человек творит свою жизнь по законам красоты даже в пору самой глубокой безысходности.

//////
Эти сны были не только многозначительны, но еще и красивы. Обстоятельство, ускользнувшее от Фрейда в его теории снов. Сон — не только сообщение (если хотите, сообщение зашифрованное), но и эстетическая активность, игра воображения, которая уже сама по себе представляет ценность. Сон есть доказательство того, что фантазия, сновидение о том, чего не произошло, относится к глубочайшим потребностям человека. Здесь корень коварной опасности сна. Не будь сон красивым, о нем можно было бы мигом забыть. Но Тереза к своим снам постоянно возвращалась, повторяла их мысленно, превращала в легенды. Томаш жил под гипнотическим волшебством мучительной красоты Терезиных снов.

///////
Быть женщиной для Сабины — участь, какой она не выбирала. А то, чего мы не выбираем, нельзя считать ни нашей заслугой, ни нашим невезением. Сабина полагает, что уготованную участь надо принимать с должным смирением. Бунтовать против того, что ты родилась женщиной, так же нелепо, как и кичиться этим.
Однажды, в одну из их первых встреч, Франц сказал ей с особым упором: «Сабина, вы женщина». Она не понимала, почему он сообщает ей об этом с торжественным выражением Христофора Колумба, только что узревшего берег Америки. Только позже она поняла, что слово «женщина», которое он подчеркнул особо, значит для него не определение одного из двух человеческих полов, а достоинство. Не каждая женщина достойна называться женщиной.

////////
Был вечер, она торопливо шла по перрону. Поезд в Амстердам был подан. Она нашла свой вагон. Открыла дверь купе, куда ее довел любезный проводник, и увидала Франца, сидящего на застланной полке. Он встал, чтобы поздороваться с ней, и она, обняв его, покрыла поцелуями.
Она испытывала непреодолимое желание сказать ему, точно самая банальная из всех женщин: Не отпускай меня, держи меня возле себя, укроти меня, сделай меня своей рабыней, будь сильным! Но это были слова, которые она не могла и не умела произнести.
Выпустив его из объятий, она только и сказала:
— Я страшно рада, что я с тобой. — Это было самое большее, что она умела сказать при ее сдержанном нраве.

/////////
Что такое кокетство? Пожалуй, можно было бы сказать, что это такое поведение, цель которого дать понять другому, что сексуальное сближение с ним возможно, однако возможность эта никогда не должна представляться бесспорной. Иными словами, кокетство — это обещание соития без гарантии.

//////////
Кстати сказать, Томаш знаком был с работой одного своего коллеги, изучавшего человеческий сон, в которой утверждалось, что у мужчины при любом сне наступает эрекция. Это значит, что соединение эрекции и голой женщины есть один из тысячи способов, каким Создатель мог завести часовой механизм в голове мужчины.
Но что общего со всем этим имеет любовь? Ничего. Если каким-то образом сдвинется колесико в голове Томаша и он возбудится от одного вида ласточки, на его любви к Терезе это никак не отразится.
Если возбуждение — механизм, которым забавлялся наш Создатель, то любовь, напротив, принадлежит только нам, с ее помощью мы ускользаем от Создателя. Любовь — это наша свобода. Любовь лежит по ту сторону «Es muss sein!».
Но даже это не полная правда. Хотя любовь есть нечто иное, чем часовой механизм секса, которым забавлялся Создатель, она все же связана с этим механизмом. Она связана с ним так же, как и нежная нагая женщина с маятником огромных часов.
Томаш думает: Связать любовь с сексом — это была одна из самых причудливых идей Создателя.
А потом он подумал еще вот о чем: Единственный способ, каким можно было бы защитить любовь от нелепости секса, — это завести часы в нашей голове по-другому и возбуждаться при виде ласточки.
С этой сладостной мыслью он засыпал. И на пороге полного забытья в этой волшебной стране сумбурных представлений он вдруг обрел уверенность, что неожиданно нашел решение всех загадок, ключ к тайне, новую утопию, рай: мир, где человек возбуждается при виде ласточки и где он, Томаш, может любить Терезу, не терзаясь агрессивной нелепостью секса.

///////////
«Кич» — немецкое слово, которое родилось в середине сентиментального девятнадцатого столетия и распространилось затем во всех языках. Однако частое употребление стерло его первоначальный метафизический смысл: кич есть абсолютное отрицание говна в дословном и переносном смысле слова; кич исключает из своего поля зрения все, что в человеческом существовании по сути своей неприемлемо.
[...]
Братство всех людей на земле можно будет основать только на киче.

////////////
Из туманной путаницы этих идей возникает кощунственная мысль, от какой Тереза не может избавиться: Любовь, которая соединяет ее с Карениным, лучше, чем та, что существует между нею и Томашем. Лучше, отнюдь не больше. Тереза не хочет обвинять ни Томаша, ни себя, не хочет утверждать, что они могли бы любить друг друга больше. Скорее, ей кажется, человеческие пары созданы так, что их любовь a priori худшего сорта, чем может быть (по крайней мере в ее лучших примерах) любовь между человеком и собакой, это, вероятно, не запланированное Создателем чудачество в человеческой истории.
Такая любовь бескорыстна: Тереза от Каренина ничего не хочет. Даже ответной любви от него не требует. Она никогда не задавалась вопросами, которые мучат человеческие пары: он любит меня? любил ли он кого-нибудь больше меня? он больше меня любит, чем я его? Возможно, все эти вопросы, которые обращают к любви, измеряют ее, изучают, проверяют, допытывают, чуть ли не в зачатке и убивают ее. Возможно, мы не способны любить именно потому, что жаждем быть любимыми, то есть хотим чего-то (любви) от другого, вместо того чтобы отдавать ему себя без всякой корысти, довольствуясь лишь его присутствием.
И вот что: Тереза приняла Каренина таким, каким он был, она не хотела переделывать его по своему подобию, она наперед согласилась с его собачьим миром, она не пыталась отнять его у него, не ревновала его к каким-то тайным уловкам. Она воспитывала его не для того, чтобы переделать (как муж хочет переделать жену, а жена — мужа), а лишь для того, чтобы обучить его элементарному языку, который позволил бы им понимать друг друга и вместе жить.

9.1.16

book: L'Adversaire by Emmanuel Carrère

У человека, которого жандармы ввели в зал, был восковой, как у всех заключенных, оттенок кожи, коротко остриженные волосы, тощее и дряблое тело, словно подтаявшее на по-прежнему крепком костяке. Он был одет в черный костюм и черную тенниску с расстегнутым воротничком; его голос — зал услышал его, когда он отвечал на первые вопросы: имя? фамилия? возраст? — оказался совершенно бесцветным. Глаз он не поднимал, смотрел только на свои руки, освобожденные от наручников. Журналисты напротив, судья и присяжные справа и публика слева не сводили с него ошеломленных глаз. «Не каждый день выпадает случай взглянуть в лицо дьявола», — так на следующий день начал репортаж корреспондент «Монда». Я употребил другое слово: «проклятого».
Не смотрела на него только потерпевшая сторона. Прямо передо мной, уставившись в пол, словно сфокусировавшись на какой-то невидимой точке, чтобы не потерять сознание, сидела между двумя своими сыновьями мать Флоранс. У нее хватило сил встать сегодня утром, позавтракать, одеться, сесть в машину и приехать сюда из Анси — и вот она здесь, в этом зале, слушает, как зачитывают обвинительный акт на двадцати четырех страницах. Когда дошли до результатов вскрытия ее дочери и внуков, пальцы, судорожно сжимавшие скомканный носовой платок, слегка задрожали. Я мог бы, протянув руку, коснуться ее плеча, но между нами лежала пропасть — нас разделяла не только нестерпимая глубина ее горя. Я ведь написал не ей и не ее родным, а тому, кто разрушил их жизни. Ему я считал себя обязанным оказывать внимание, потому что всю эту историю, которую мне хотелось рассказать, воспринимал как его историю. С его адвокатом я не раз обедал. Я был не на их стороне.

Он долго сидел в полной прострации. Только около полудня решился взглянуть на зал и скамьи для прессы. Оправа очков поблескивала за стеклом, отделявшим его от всех нас. Когда его взгляд наконец встретился с моим, мы оба опустили глаза.


Вся их компания, за исключением Флоранс, которая уже уехала в Анси, сидела в ночном клубе. Жан-Клод вышел, сказав, что он на минутку, забыл сигареты в машине. Вернулся он через несколько часов, причем никого, судя по всему, не встревожило его долгое отсутствие. Рубашка на нем была разорвана и забрызгана кровью, а сам он будто не в себе. Он рассказал Люку и остальным, что на него напали. Нет, он не знал этих людей. Пригрозив пистолетом, они заставили его залезть в багажник машины и отобрали ключи. Машина тронулась. Она ехала на большой скорости, его в багажнике мотало и трясло, было больно и страшно. Ему казалось, что они отъехали уже очень далеко, а эти люди, которых он никогда раньше не видел, принимают его за кого-то другого и собираются убить. Но кончилось тем, что они все так же грубо и бесцеремонно выволокли его из багажника, избили и бросили у обочины шоссе на Бурк-ан-Брес, в пятидесяти километрах от Лиона. Машину они ему оставили, и с грехом пополам он смог доехать обратно.
«Но все-таки, чего они от тебя хотели?» — недоумевали друзья. Он только головой качал: «В том-то и дело, что не знаю. Понятия не имею. Сам хотел бы узнать». Сообщи в полицию, говорили ему, напиши заявление. Он сказал, что сделает это, но в архивах лионских участков его заявления нет. Некоторое время друзья еще интересовались, как идут дела, потом начались каникулы, все разъехались, и больше об этом речь не заходила. Восемнадцать лет спустя Люк, пытаясь отыскать в прошлом друга хоть какое-то объяснение трагедии, вспомнил эту историю. Он рассказал ее следователю, но тот уже был в курсе. Во время одной из первых встреч с психиатрами подследственный совершенно спонтанно привел ее как пример своей мифомании: подростком он выдумал себе возлюбленную по имени Клод, а много лет спустя — это нападение, чтобы вызвать к себе интерес. «Потом я уже и сам не мог сказать, где правда, а где ложь. Понятно, что я ничего не помню о нападении, потому что его не было, но я не помню и всего остального: как рвал рубашку, как царапал себя. Умом понимаю, что наверняка это делал, но вспомнить не могу. И в конце концов я сам поверил, что на меня действительно напали».

В интернате лицея в Лон-ле-Сонье ему было одиноко. Замкнутый подросток, он не любил спорта и шарахался не столько от девочек — они для него жили на другой планете, — сколько от мальчиков побойчее, которые хвастали, что с девочками встречаются. По его словам, ему пришлось, чтобы не засмеяли, выдумать себе подружку по имени Клод; правда, психиатры не уверены, что он не сочинил это задним числом, желая угодить им. Зато достоверно установлено, что он получил высокую оценку — 16 — на выпускном экзамене по философии и что из трех тем, предложенных в его учебном округе на июньской сессии в 1971 году, выбрал следующую: «Существует ли истина?»